Капля упала, звук широкий и в то же время камерный, как обычно это и бывает в ванной.
Вынырнула из дремоты, но лишь на краткий миг. Распахнула глаза. Все так же. Розовая занавеска ванны задернута, ровный желтый свет лампы, тихо. Хотя… вроде бы в зале ходят… снова что-то слышится… и уже вот, в коридоре скорее чувствуются, чем слышны тяжелые шаги. Зачем я задергиваю занавеску? Живу то одна. Наверное потому, что боюсь тех, кто ходит там, за занавеской. Можно проснуться совсем, подняться, наскоро отереться, и выйти за дверь. Но их уже не будет там, они живут только на грани сна и яви.
Снова закрываю глаза, снова задремываю, погружаюсь в мысли, а что еще делать… сон…
Я вспоминаю о том, как когда-то писала стихи. Их было много и почему-то думалось, что я будущая поэтесса. Листочки, записные книжки, и даже целые тетради залитые слезливыми строками. Цветные ручки, цветочки на полях, мне так нравилось подрисовывать под стишком как бы портретики тех, про кого писала. А потом был здоровый гроссбух, на который клеила наклейки из жвачек, а когда подросла и вошла в декадентство, обклеила обложку глянцевито-синей пленкой. Всё вдруг стало серьезным, грустным, и даже депрессивным. Просто стал такой возраст – возраст потерянной некрасивой девушки подростка, слишком полненькой, слишком прыщавенькой, слишком затюканной. Возраст депрессии, из которого так и не выросла до сих пор.
А потом я решила забыть это всё! Сжечь все эти листочки, тетради, записные книжки! Я была пьяна, хотела сделать что-то резкое, сильное, что изменит мою жизнь раз и навсегда, а волосы стричь было жалко… Пьяным голосом, в два часа ночи, заказала такси, скидала всю эту макулатуру в пакеты, и отправилась вниз по лестнице, к сиреневому опелю с номером О765РК. До сих пор помню этот номер. Села в машину, и только тут вспомнила, что забыла и сигареты, и зажигалку, а вот бутылку вина – не забыла, она лежала в одном из пакетов с моими стишками.
- Му-мужчина, а не угостите даму сигаретой? – сказала я пьяно-пьяно и залилась смехом от пошлости и глупости своих слов. Как в каком-то дешевом фильме, с такими же дешевыми персонажами.
- У меня в машине не курят, - мы ехали по ночному городу, мимо проплывали фонари, световые вывески, желтые окна домов. Редкий, но крупный как пух, снежок соскальзывал с лобового стекла. Мы ехали за город, к стелле на въезде в город. Там, у стеллы, всегда было пустынно, а летом у ее постамента разбивали клумбу. Это то, что знали все. А я знала еще про тропку, что была за заброшенной будкой поста ДПС. Я ехала к ней.
Тропинка убегала в густое переплетение ветвей, и выходила к маленькому тенистому пятачку, на котором торчала будка сортира, а еще там была пара лавочек, стол, и здоровенный мангал, сложенный из кирпича. Я там была на выпускном. Плакала, сидя на лавочке, пока одноклассники весело позировали и пили шампанское у стелы. Это было как-то так диссонирующее… там веселье и смех и шампанское, а тут вонь сортирная, мангал с древними углями, и я, гадкий утенок нашего 11 Б, сижу да реву как дура в праздничном платье, размазывая тушь по щекам.
И почему-то мне, когда назюзюкалась и решилась спалить к чертям все свои стихи, сразу вспомнилось это место и вонь распахнутого сортира в жаркий летний день. Мне тогда показалось это таким символичным: в леске, ночью, под звездным небом, и чтобы заснеженный сортир, и чтобы в этом чудовищном кирпичном мангале пылали, потрескивали, осыпаясь пеплом, мои стихи. Еще бы вонь сортирную для значимости, для символизма, что все это – вонь, миазмы и говно.
Ехали молча, без музыки, в тишине, только заунывный гул двигателя.
- Вас там встретят? – спросил таксист.
- Твое какое дело, - огрызнулась, потянулась за бутылкой в пакете, но решила что это будет слишком.
- Ночь, место пустое, не хорошо… Вас кто-то обидел? Поссорились?
- Вас, - усмехнулась, ко мне всегда обращались на «вы». А так хочется, чтобы на «ты», чтобы ближе я стала кому-то… Ответила таксисту, - Нет, я взрослая, самодо.. самодоста… са-мо-до-ста-точ-ная женщина. Меня никто не сможет обидеть.
- Хотите курить? – спросил он.
- Да! И пить тоже, - покосилась в его сторону, - а вы хотите выпить?
- Нет, спасибо, - он, не отвлекаясь от дороги, вытащил из нагрудного кармана пачку, протянул мне, - угощайтесь.
Я взяла пачку, открыла, внутрь была вложена и зажигалка. Выудила кое-как одну сигаретку, попыталась прикурить, но только выбила искры кременька, а пламя так и не загоралось. И тут я расплакалась. Молча. Просто потекли слезы, задрожали плечи.
- Закуривайте, вам полегчает, - он правой рукой взял зажигалку из моих рук, запалил огонек и я сделала затяжку, - вы только не плачьте. Может вам не надо… может не надо вам туда ехать?
- Надо! И ты… Вы мне не указывайте!
Остановились. Вот она стелла, вот надгробным холмиком под снегом клумба, а вон, поодаль, брошенный пост ДПС.
- Тут никого, - зачем то сказал таксист.
- Вижу, не тв… не Ваше дело.
- Инга, может не тут? Может не стоит вам здесь оставаться.
- Инга… Я называла свое имя?
- Совсем пьяная, - но все же взглянула на него с подозрением, за ним светил фонарь, не разглядеть ни черт, ни лица. Но что-то знакомое в фигуре, в положении тела что-ли – узнаваемость.
- Давайте я вас подожду, если вы по делу.
- Просто. Все равно обратно пустой поеду. Подвезу до дома.
- Тогда помогай…те. Берите пакеты.
И я как настоящая королева с собственным пажом прошествовала с бутылкой вина в руках до заснеженного поста, свернула за него, тропинка так и осталась, правда теперь она была не в траве, а протоптана в снегу. Мы дошли до пятачка, и я распорядилась.
- Сыпьте всю эту гадость сюда! И поджигайте! – просительно и тихо добавила, - Пожалуйста…
Он вытряхнул первый пакет, спросил:
Выпростал второй пакет туда же – в кирпичное горнило, поднес зажигалку, чиркнул, и пламя весело занялось в снежной купели. Как я и хотела. Над нами было звездное небо, под нами блестел снег, и даже чуть-чуть пованивало от сортира, к которому тоже была протоптана тропка. Я сидела на лавочке, в одной руке дымящаяся сигарета, в другой откупоренная бутылка вина. Я пила и курила и смотрела, как уходят в небытие, истлевают в дым и уносится в черное ничто космоса все то, на что положила многие часы своей жизни. Стихи…
Рядом с пламенем мангала стоял таксист и держал в руках тот самый огромный гроссбух в синей пленке, отражаясь на его глянце танцевало пламя.
- Бросайте, - приказала я, - все в огонь!
Он открыл гроссбух, пролистал, сказал:
- В огонь! – но он не подчинился, и я подошла, вырвала у него из рук гроссбух, бросила его в пламя. Пленка тут же занялась, стала сворачиваться в огне, и из под нее показались те самые цветастые наклейки из детства.
Таксист замер, глядя, как загораются, курятся уголки гроссбуха, как он набухает от жара, начинают коробиться страницы, а после, вдруг, схватил, выбросил его из пламени на наст, забросал сверху снегом.
- Нет, я не хочу. Раз вам не нужно, оставлю себе, - и просительно, с мольбой и болью в голосе, - Инга, пожалуйста.
- Черт с тобой, оставляй, - развернулась зло, пошла к лавочке, к сиротливо ожидающей меня бутылке вина.
Обратно ехали молча. Опаленный гроссбух валялся на заднем сиденье. Доехали до подъезда, остановились.
- До свидания, Инга, - сказал он, а я ничего не сказала, захлопнула за собою дверь, гораздо сильнее чем надо, и пошла прочь. Я уже трезвела, и очень хотелось все вернуть, стихи, гроссбух, и, может даже, поговорить с таксистом. Интересный он, вот только… Решилась, значит решилась - сожгла мосты. А еще я не могла припомнить, как он, таксист, выглядел. Помнила только распахнутую куртку, осеннюю кепку на голове, горбатый нос – человек-тень, силуэт.
Зазвонил домофон, вздрогнула, соскользнула в глубину ванны, вынырнула. Домофон не умолкал, раз за разом повторяя свой противный трезвон. Я никого не жду. Вылезать из ванны не хотелось, тем более не хотелось брать трубку домофона, что-то отвечать, а может и открывать кому-то дверь подъезда. Это или почтальонша, или кто-то балуется, или ошиблись квартирой. А может и просто бомж хочет протиснуться на ночь в теплый подъезд, да и свалиться кучкой хламья в закутке, у двери в подвал – поспать. Все зависит от времени. Утро – почтальонша, вечер – бомж, день – баловство. Который сейчас час?
Посмотрела на часы, что лежали на закрытой крышке унитаза – десять вечера. Во сколько я залезла в ванну? Не помню. Давно. Вода уже даже не теплая, вспоминаю, как проснулась, пошла на кухню, поставила чайник, съела пару печенюшек, открыла воду в ванной – пусть набирается. По телевизору что-то бормотали какие-то лица, какого-то ток шоу – я на это внимания не обращала. Включила для фона. Сколько было времени? Не знаю, не помню.
Звонок оборвался на середине трели. Ну и ладно, ну и черт с ним. Поднялась, выпростала размякшее тело свое из воды, и, не отираясь полотенцем, накинула халат. Взяла часы, открыла унитаз, уселась. Заструилась вода, снова вода, теперь уже из меня.
Снова домофон. Кому так надо в подъезд? Все же поднялась, взяла трубку:
- Кто? – тишина, молчат, - Я не открою, если не скажете, - вру, конечно открою, какая мне разница, но все одно – молчат. Нажала на кнопку открытия двери. Всё. Пошла в зал. Там все так же негромко балаболил телевизор.
Прошла на кухню, налила кружку воды. Открыла лоток с таблетками – вот они все тут, каждая не понять от чего, но надо. Набираю их одну за другой в ладонь. Эту, еще эту, потом вон ту, и еще ту синенькую – почти десяток таблеток на ладони. Закидываю их разом в рот, запиваю водой, иду в зал. Скоро вновь накатит сонливость от всей этой медицинско-лекарственной феерии, и я усну. Возможно даже смогу проспать до утра.
Ложусь в зале на диван, закрываю глаза. Негромко треплется невыключаемый телевизор, горит свет, я его тоже не выключаю - боюсь проснуться, услышав шаги, открыть глаза и увидеть темноту. Очень боюсь. А так: просыпаюсь, хлопаю глазами, и никого, только чувство, что кто-то тут был, кто-то тут только что был. А иногда кажется, что вижу истлевающие тонким туманом силуэты. И тишина, только бормочет и бормочет телевизор о чем-то своем, глупом извечном и низком, горит лампочка под потолком, за окном ночь.
Засыпаю. Стараюсь уснуть поскорее, пока напитая водой кожа не высохла. Помогают лекарства. И тут же, кажется, будто только глаза прикрыла, просыпаюсь.
Очень раннее утро. Едва брезжит белесый рассвет за окном, и мне уже больно. Терплю. Кожа зудит, колет, будто растерли наждачной шкуркой и посыпали солью. Медленно встаю, через силу, чувствуя как любое движение отдается мириадами раздражающих укольчиков, бреду в ванну.
Сбрасываю халат, под ним ничего - не ношу белья. Любая лишняя одежда бесит: шуршит, царапает, скрежещет по больной коже. Включаю воду, затыкаю пробкой слив, иду на кухню. Вода, таблетки, снова в ванную. Забираюсь в холодное ее нутро. Поясницу и задницу жжет горячей, почти до кипятка, водой, спину обжигает белый холод стенок ванны. Часы кладу на закрытую крышку унитаза, бросаю взгляд на их электронный циферблат – четыре утра. Закрываю глаза, стараясь не двигаться, чтобы вода обтекала тело, поглощала, размачивала сухую кожу.
Знаете ли вы, что такое экзема? Это просто – когда чешется и зудится, и чешешь без памяти, а там уже много-много язвочек, раночек, и все покрывается этакой бело-бурой коростой. А знаете, что такое – хроническая экзема? Это когда она долго-долго не проходит. А знаете, что такое мокнущая экзема? Это когда образуются такие вот болячечки, называются папулы, а в них гной, и это вскрывается раз да через раз, и все это говно истекает долго-долго из вскрытых гнойников, и сохнет в хрустящую, как желтые чипсы корку. Немного неприятно.
А еще больше это неприятно, когда такой экземой поражено почти восемьдесят процентов тела. Шкура сохнет и сходит лоскутами. Это вам не тонкая пленочка снятого загара – это вполне себе серьезные куски плоти, что можно снять вместе с водолазкой, блузкой, джинсами, про чулки или колготки не говорю – чулки, колготки – это ад! Лоскуты сорванной корки-кожи - плотные, белесо-коричневые, сухие, шуршащие, и больше походят на этакий толстый и плотный полиэтилен. Неприятно? Очень неприятно. И, когда вместе с мертвой шкурой тянет еще и живую, с кровью – это еще и очень больно, до криков, а если и не вскрикнешь, закусишь губу, то льются слезы, сами по себе льются.
А есть еще и волосы, волоски, пушок на коже… Это было бы все не так страшно, если бы не эти проклятые волосюшки, что произрастают по всему телу, и выглядят как едва заметный светлый пушок, то, из-за чего раньше мои редкие нечаянные партнеры называли мою кожу бархатной. Красиво, нежно, мило. Это все было так, а теперь, когда короста по всему телу, на руках, ногах, когда линяешь лоскутами изо дня в день, лохмотьями опадаешь, эти волосы – проклятье! Проклятье! Они растут, они должны расти из своих фаликул, или как там это называется, а расти им некуда. Над ними твердая корка засохшего гноя из папул, из омертвевшей дермы, из самих этих папул, из крови, сукровицы и еще какой чертовой мерзости, и волосики, маленькие, тоненькие, нежненькие, шелковистые, разворачиваются! Да, они разворачиваются и тонкими иглами начинают врастать в тело! Изваляйтесь от души в стекловате, так, чтобы эта жалящая пудра забилась в самые глубины пор, и попытайтесь жить с этим. Навсегда! Навсегда… Попробуйте, и может быть вы меня тогда поймете. Хотя бы на чуть-чуть. Когда твое же тело, твои же волосы, острыми жалами не дают тебе ни уснуть, ни расслабиться, ни полежать, ни даже пройтись, потому что тело, при движениях, изгибается, мнется, комкается складочками. И каждый раз, когда что-то давит на что-то, все эти микроскопические иглы острой щеткой колют, жалят, терзают так, что не можешь пройти сотню метров без слез, и останавливаешься через каждые десять шагов, чтобы и отдышаться... утереть холодный пот и слезы. И да, еще и этот самый соленый пот – он жжет как кислота…
А ванна, вода – это спасение. Распаривает корку, превращает ее в какое-то подобие тянущейся хлипкой то ли слизи, то ли бумаги, и можно по чуть-чуть счищать с себя всю эту мерзость. Счищать, реветь, а потом блаженно выпрямляться, закрывать глаза и засыпать…
Я снова вспоминаю о стихах. Инга – это же такое красивое, для поэтессы, имя. Когда была мелкой, мечтала о своем сборнике стихов. И даже придумала название для него. От кого-то услышала, что на старо-старо-старо славянском «га» обозначает «далеко», а на уроке английского узнала, что «in» - это «в». Так и хотела, чтобы на сборнике стихов было так: вверху написано «Инга», а ниже название – «В дали». Полное сочетание имени поэтессы и названия сборника. И стихи, чтобы были о высоком, вечном – о вселенной, о бытие, о мироздании, о том как узреть красоту в единственной песчинке, в прозрачной капле воды…
И, как только тогда сошлось у меня в голове это Инга и «В дали», так тут же и случилась первая моя школьная любовь. Пятый класс, я – мелкая девчонка, запорошенная веснушками, зеленый взгляд, сбитые коленки, и он – Миша, новенький в классе. Самый высокий из всех наших мальчишек, серьезный прищур глаз, и волосы барашком. И кличка ему привязалась именно эта – Барашек. Я называла его в своих мечтах Бяшкой, и тихонечко вздыхала, поглядывая в сторону его парты. А он меня и не замечал, совсем не замечал. Какая там вечность, какое там «В дали», когда все мысли были о нем, и все стихи – тоже о нем.
Смешно. Как там у меня было в той записулечке, которую я ему накалякала дома печатными буквами и подбросила на парту, чтобы никто не догадался:
«Ты, мой миленький барашек,
Глаз с тебя свести никак…»
Дальше не помню, и хорошо, что не помню, до сих пор стыдно. А еще стыднее стало, когда он с этой записулькой пошел к своим друзьям, а те к девчонкам, а те в мою сторону поглядывали, шушукались, хихикали. Глупышка, сама себя подставила, лучше бы так и вздыхала в сторонке. Лучше бы просто вздыхала… Да еще Сопля, Витька, одноклассник, почему-то зыркал в мою сторону острым блеском глаз, и тут же отворачивался.
А потом мы стали подростками, и стало только хуже. Злее. Смех надо мной громче, жизнь страшнее.
Глупая. Глупая-глупая Инга.
Размеренные капли, размеренные мысли, размеренное дыхание, размеренные шаги где-то там, за дверью, за занавеской ванны. Я не хочу вываливаться из своей дремы, пускай ходят, если им так нравится. Слышу, как скрипит диван, хотя как я это могу услышать? Он скрипит тихо, а дверь в ванную закрыта, закрыта не просто до щелчка, а еще и на замок, как я делаю с тех самых пор, как услышала скрип половиц в первый раз. Это же так не сложно, взять и повернуть язычок на круглой, желтого блеска, ручке двери. И телевизор бормочет, и я слышу его, и…
Распахнула глаза, уставилась на занавеску, будто могла сквозь ее розовую плоть узреть то, что за нею, замерла, перестала дышать. И услышала скрип… скрип двери! Закричать, но грудь сдавило тугим бандажом боли, и вместо крика получился сип.
И все. Все разом прошло. Скрипы, шумы, шаги – все, только боль осталась, и мои выпученные глаза. Схватилась за сердце, тяжело дышать, ой как тяжело…
Попыталась подняться. Ноги глупые и ватные – скользят, вяло болтаются. Бесполезные. Дышать. Упала спиной на твердь ванной. Закатила глаза. Дышать… дышать… хочу дышать. Смотрю в потолок, хочу дышать.
- Эыа-ыыаА! – вдох как крик и разом отпустило.
- Все… - выдыхаю, а сердце стучит, колошматит прямо по ушам. Долбит, будто хочет прошибить мои ребра. Дышать. Могу, - Все…
Поднимаюсь, резко отдергиваю в сторону занавеску. Так и есть – забыла закрыть дверь в ванную, вот и дура, сама себя запугала. Запугала до панической атаки, или сонного паралича – не знаю, что со мною было. Не знаю… А может и не забыла закрыть… может закрыла…
Глаза вниз – на крышку унитаза, на часы – вечер. Восемнадцать часов. Только сейчас чувствую, что вода снова холодная.
Выползаю кое-как, кружит голову. Таблетки и спать. Спать… Вечно спать.
Кажется, что вся жизнь превратилась в это полусонное существование, где есть только ванна, таблетки, постель. Прошло всего три года, как началась эта экзема. Три года бесполезного лечения. А теперь – это уже вечность. Кажется, что вся моя жизнь, все мои сорок пять лет всегда были такими: проснуться, выпить таблетки, погрузиться в пучины вод, снова таблетки, снова сон. Поначалу немного трепыхалась. Пыталась работать по удаленке, но быстро «сохла», и снова все начинало шуршать, колоться, болеть, щипать и приходилось убегать от ноута, и снова в воду. Сидела с сотовым в той же ванной, «занималась саморазвитием», но таблеточки не позволяли ни понимать прочитанное, ни, тем более, что то запоминать.
Теперь жизнь – это состояние в трех точках, просто местонахождение без меня самой там. А я сама плаваю где-то в воспоминаниях. Я о чем-то думаю, что-то вновь переживаю, и задремываю, засыпаю. Кухня, зал, ванная, ванная, зал, кухня и снова все в круг.
А еще меня «развлекает» ощущение присутствия еще кого-то. Иногда пугает до усрачки, как было вчера с этим сонным параличом. Или, как было сегодня утром, вернее днем. Сначала звонок домофона. Проснулась, дошла до трубки, снова тишина. Вернулась в зал, уставилась осоловелыми глазами в телевизор и…
Плюхающийся звук из ванной, детский смех. Не шаги, не скрип, не силуэты, не то что можно скинуть на больной бред укутанного препаратами сознания, а звук! Настоящий и чистый.
Я укуталась одеялом и сидела не дыша, вслушивалась. Сидела, боялась, слушала, терпела зуд. Сколько я так сидела – не знаю, смотрела в телевизор, а там негромко шло какое-то шоу, кто-то о чем то рассказывал, потом был какой-то мультик, а потом… А может быть я уснула. Местные новости, а в них «криминальная сводка». Я бы и не слушала, если бы не…
На экране кран, какой-то полицейский что-то рассказывает, а на заднем фоне, из воды вытягивают машину. Гнилую, облупившуюся, измятую. Но хорошо виден значок опеля, и цвет необычный, не популярный – сиреневый. А еще номер, номер, который я запомнила давно-давно, еще в тридцать с небольшим лет - О765РК. Хоть номерной знак и изжеван, хоть и треснула краска и пошла рыжая ржа, но номер видно. Смена кадра и вот его показывают крупным планом и если раньше можно было сослаться на то, что почудилось, то теперь…
Тот самый – без сомнений. Стала вслушиваться.
- Как стало известно, - закадровый голос диктора вещал спокойно и размеренно, - транспортным средством управлял Виктор Семенов, объявленный пропавшим без вести двенадцать лет назад.
Виктор Семенов. Таксист с горбатым носом и моими стихами на заднем сиденье. А еще он откуда-то узнал мое имя, хотя я не помнила, как называлась ему. И, Виктор Семенов – это созвучие, что-то… Что-то в памяти, как тот самый вросший под кожу волос – зудит, колет.
Фотография Семенова возникла на экране, и голос диктора продолжил:
- Семенов проживал в Октябрьском поселке один. О его пропаже заявили соседи. Отзывались о нем, как о хорошем и тихом человеке.
Дальше я не слушала, уловила в чертах то самое – едва уловимое, растворяющееся с возрастом, с отдалением от детства мальчишеское лицо. Витька, он сидел в нашем классе на соседнем ряду, у окна, и все его называли не по имени, а по кличке – Сопля. Маленький, вечно шмыгающий носом, такой же тихий и безответный, как я.
Значит он тогда узнал меня, узнал и вспомнил, а я – пьяная, и решительная, резкая, как настоящая стерва. И это еще мое: «-Му-мужчина, а не угостите даму сигаретой?» - прекрасно дополнило образ опустившейся профурсетки.
- Сопля, - я грустно улыбнулась, - это был ты и…
Не успела договорить, снова обхватило стальным обручем грудь, ни вдохнуть ни выдохнуть, в глазах потемнело, и, сквозь этот навалившийся сумрак, будто увидела силуэт в комнате, и снова услышала и шаги, и смех детский, и все разом – все свалилось в кучу. Ухватилась руками за грудь, растягивая в стороны халат, раздирая корку, кожу на груди – больно. Больно!
Будто гладит кто по голове, нежно и ласково. Открыла глаза. Могу дышать, никто не гладит. Грудь болит, больно, но дышать могу, хоть и больно.
Хотела дойти до стола, взять мобильник, позвонить в скорую, но ноги подкосились, упала.
- Ало… Скорая. Мне с сердцем плохо. Адрес…
Кое-как добралась до коридора, до дверей. Открыла замок. Привалилась спиной к стене под домофоном. Сипела.