Эльза умерла ночью. Я не слышала, как это случилось, после вчерашнего жуткого дня спала как убитая. Проснулась утром, а она сидит вся серая, пальцы скрючились, смотрит на меня пустым каменным взором - в глазах огонек погас, будто очаг выстудило. Я её обнять хотела да отпрянула - тело доченьки огнём горит, на лице испарина выступила и не дышит уже, только руки подрагивают.
У меня сердце екнуло, замерло, я сделала вид, что в кустики по нужде надо, убежала подальше и уж там зажала рот кулаком, уткнулась в острую сухую траву и завыла.
Да что ж это такое, господи! Как ни старалась, как не уводила детей в глухую чащу, подальше от беды невиданной-неслыханной, не уберегла я, не спасла девочку мою ненаглядную, кровиночку мою любимую! Да и как спасти, если не знаешь, где смерть кроется, откуда свои лапы костлявые тянет, на каких тропинках следы ее кровавые! Господи боже, как же допустил ты напасть эту страшную, или и сам уже мертвецом проклятущим сделался, вот и глух к молитвам моим ежечасным, горячим, как руки умирающей дочери?
Выплакалась, вернулась к детям. Ивашек проснулся уже, к сестре пристает с вопросами, а та молчит, только глаза быстро-быстро бегают, видно, жизнь еще не совсем покинула мою бедную девочку.
Увидал меня сынок, бросился навстречу, что твой олененок:
- Матушка, Эльза заболела, да? Ей плохо?
Я сына в охапку схватила, сжала крепко, лицом в его волосики пушистые зарылась и надышаться не могу живым, теплым ребячьим запахом.
- Что ты, милый, сон Эльзе жуткий приснился, вот и испугалась сестренка.
Достала отсыревшую краюшку хлеба, две маленькие репки - Эльзе теперь ни к чему - малого накормила, а самой кусок в горло не идет, во рту жжет, будто луковый сок хлебнула, дыхание спирает. Только бы самой мертвячкой не стать, Господи, убереги уж меня, заклинаю! Без меня пропадет Ивашек, не дойдет до берега, сама же и разорву, когда голод посмертный одолеет.
Выпрямилась Эльза, на ноги встала, Ивашка за руку ее взял, да тут же отдернул пальчики - кожа сестры холодной стала, склизкой, как у змеи болотной. Смотрю на нее, сердце от страха и вины заходится. Не уберегла...прости меня, доченька, прости...
Кто эту погибельную порчу на род человеческий наслал, никому не известно. А началось все в западных горах. Упал туда с неба огненный камень, словно кусок солнца-батюшки отломился, сжег окрест все на день конного пути. И так велика была сила его пламени, что сплавились скалы в горящую жижу, потекли вниз, в долину, иссушили Заячье озеро, испепелили заливные луга.
А потом пошел черный ядовитый дождь. Горячий ветер разнес смертоносные тучи по всей долине, излились они и над нашей деревенькой.
Когда хлынуло черным да вонючим, я во дворе одежку дитячью стирала и тут же развешивала на плетне. Упали первые капли, белье жирным, зловонным запачкали, я смекнула, что дождь-то не грибной вовсе, и мигом домой заскочила, Эльзе с Ивашеком наказала у печи сидеть и на улицу не высовываться. А сама смотрю в окошечко, сердце замирает, будто кто в кулаке его держит.
Долго дождь этот шел, весь двор черным залило, пес наш цепью брякал- брякал да как завоет! Будто душу из него живьем вынимают. Эльза заплакала: Рыжик, Рыжик, мама, впусти Рыжика! и кинулась за ним выскочить. Да куда там, я ей пониже спины шлепнула и велела мать слушаться. Строжусь на дочку, а самой так страшно вдруг сделалось, поняла вдруг, что в этот момент что-то невиданное доселе происходит, и что жизнь вот прямо сейчас меняется и ломается.
Недолго выл Рыжик, захлебнулся словно и замолк. Потом уже я в конуре разглядела его трупик облезлый, в смрадной кровяной луже, видно, рвало сильно беднягу перед смертью.
Три дня и три ночи погибельный дождь шел, потом солнце высунулось да грязищу ядовитую высушило. На пятый или шестой день решилась я из дому выйти, мужнины портки да сапоги натянула и пошла по деревне людей искать.
Иду осторожно, грязь сухая под ногами потрескивает, тишина стоит нечеловеческая, ни разговоров, ни шагов, ни корова не взмыкнет, ни пес не тявкнет. Жутко было, а делать нечего, давай кричать да во дворы заглядывать. Животина вся передохла: и собаки, и скот, и птица. Под жарким солнцем разлагаться уж начали, зловоние на всю деревню. Пришлось лицо платком замотать, а то дышать худо.
Полдня по деревне бродила, так никого и не встретила. Видать, ушли все, про нас позабыли в страхе-то. Только куда идти, если везде, покуда хватает глаз, черным-черно от пепла ядовитого? Решила к морю, там рыбаки, лодки...вдруг кто на острова нас переправит.
Обмотала детей платками да простынями с головы до ног, припасов кой-каких взяла и пошли. А к вечеру увидели...мертвецов…
Мертвые шли один за другим, неспешно, как куклы деревянные, что на цирковом лотке в базарный день продаются. Кто поклажу тащил, кто тележку катил, смотришь, усталые крестьяне по дороге волочутся, а приглядишься - трупные пятна на лицах да глаза мутные.
Перепугались мы, с дороги в лес свернули. В лесу мрачно, жутко - листья на деревьях пожухли, в комочки свернулись, траву изъело, иссушило небесным ядом. То тут, то там облыселые останки зверья гниют, смрад удушающий, зато мертвецов нет, оттого и идти не так страшно.
На следующее утро дала детям по куску хлеба с сыром, велела сидеть тихонько, а сама пошла к дороге, вдруг кого встречу, не могли же все наши помереть от заразы неведомой, мы то живые.
И как хорошо, что осторожничала, от кустика к кустику хоронилась, а то быть беде. Подкралась к дороге, смотрю, идут деревенские, да живых никого. Тишина такая, что ушам больно, только шарканье ног до скрип колёс. И тут будто ребёнок гулит, лопочет потихоньку. Пригляделась, среди других Анна шагает, кожевенника деревенского жена, глаза прикрыты, руки плетьми висят, на шее зыбка с младенцем болтается. Младенчик то живой, из пеленок смотрит по сторонам, кряхтит, ручонку одну высвободил, играется.
Это я потом поняла, что через время после смерти голод мертвяков мучает, плоть им жрать надо, лучше живую да теплую. Друг друга бы жрали, твари бесовские, так бы сами и извели свою адскую братию, так нет же... А в тот момент лихоматом заорала от ужаса, когда Анна вдруг остановилась и молча вгрызлась в мягонький белый кулачок. Господи боже, крик малютки гвоздем раскаленным мне в уши вонзился, страшнее его я больше ничего не слыхала. Другие мертвецы словно очнулись от дремоты, Анну окружили, чавканье, хруст, писк ребенка резко оборвался, а я бросилась бежать.
До моря еще день пешего пути, но это если б одна шла. С Ивашеком идем медленно, его коротенькие ножки о каждую корягу цепляются, устает быстро, на руки просится. Посадила его на спину, велела держаться крепче - хоть бы до ночи дойти, в лесу ночевать страшно, кругом мертвяки ходят, того и гляди голод их одолеет. Эльза за нами плетется, не отстает, брат ей потешки рассказывает, спрашивает о том о сем, мал еще, не понимает, что от сестры одна оболочка и осталась.
Иду, пот глаза заливает, ноги трясутся от усталости, в спину будто кол воткнули да проворачивают, то влево, то вправо. Все, нет сил больше, ей-богу, лучше умереть на этом самом месте.
Усадила Ивашека на корягу, глоточек воды дала да кусманчик хлеба, сама есть не могу, живот режет, будто пила ржавая вгрызается, закричала бы да сына испугаю, и так глазенки смотрят растерянно, вот-вот расплачется. Но держится мой мужичок, страху своего не показывает, весь в отца - батька его храбрецом был хоть куда, на медведя один ходил, с длинным ножом, саморучно выкованным.
Эх, храбрецом был, да толку - по весне в пьяной драке закололи его деревенские, нож в бок воткнули в споре горячем и все дела.
От дум тоскливых крик Ивашкин меня отвлек, смотрю, глазенки выпучил, на Эльзу пальцем показывает. Глянула, а она трупик воробышка ест, откусила головку и с хрустом чавкает, перышки изо рта торчат, жижица смрадная брызгает во все стороны.
Мне аж дурно стало, желчь горькая к горлу поднялась, я только отвернуться успела, как пустой желудок вывернуло, в животе будто змей клубок зашевелился...
Отдышалась, смотрю на доченьку и ясно так понимаю: нельзя ей дальше с нами, голод в ней просыпается, накинется в любой момент, загрызет, а то и других мертвяков приманит. Приказала Ивашеку сидеть смирно, а сама, содрогаясь от отвращения, взяла молчаливую Эльзу за руку и отвела в сторону.
Упала в ноги ей, прощения попросила, нож достала да как разревусь. Да как же так, неужто мне своими руками цыпленочка своего зарезать придется, да я же ее так любила, господи, сердце сейчас разорвется от боли!
Плачу навзрыд, руки ходуном ходят, Эльза стоит не шелохнется, а я ей голову отрезаю. Ноги отрезала, руки...останки в овражек скинула, ветками и камнями закидала да бегом к сыночку, в душе бесы пляшут, где, в какой святой воде мне теперь от греха этого отмыться?
Не успели мы в тот день до моря дойти, снова в лесу ночевать пришлось. Я дупло большое нашла, сухое, мальчика своего туда посадила, сама на земле устроилась, только глаза сомкнула, тут же заснула.
Ночью слышу - Ивашек стонет тихонько так и приговаривает:
- Маааатушка, маааатушка...
Головой-то я поняла уже все, а сердце верить отказывалось, что ж ты, Господи, творишь, зачем искорку мою крохотную гасишь, губишь душеньку ангельскую?
Вытащила сыночка, к себе прижала, а он огнем горит, бредит, Эльзу звать начал, а потом вдруг: тятенька, тятенька, глаза распахнул, смотрит мне прямо в душу, ручками по лицу меня гладит, улыбнуться пытается. Я его крепче к сердцу прижала, качаю, волосики потные нюхаю, пока живой, пока душенька не отлетела.
Как же доченька моя мучилась одна, никто не утешил в смерти мою капельку, сердце мое не дрогнуло, когда ласточка моя умирала, господииииии!
Схоронила я Ивашека. Руки почти не дрожали, когда я его тельце крохотное, как у птенчика, на кусочки распиливала. Только прядку светленьких волос в обрывок ткани завернула и у сердца спрятала. Когда умру, он будет рядом.
Теперь мне в лесу делать нечего. Я перехватила нож покрепче и вышла на дорогу, к живым мертвецам.