Тамара Степановна Умнягина,гвардии младший сержант,
санинструктор
Прибежала я в военкомат: юбочка у меня из рогожки, на ногах прорезиненные белые тапочки, они, как туфельки, с застежкой, это была мода из мод. Вот на мне эта юбочка, тапочки — попросилась на фронт, направили.
Села на какую-то машину. Добралась до части, это стрелковая дивизия, она под Минском стояла, а мне говорят, что не надо, мол, стыдно мужчинам, если семнадцатилетние девчонки будут воевать. И в таком духе, что врага скоро разобьем, иди, девочка, к маме. Я, конечно, расстроилась, что не берут на войну. И что я делаю? Иду к начальнику штаба, а у него сидит тот полковник, который мне отказал, и я говорю: «Товарищ начальник еще выше, разрешите не послушаться товарища полковника. Я все равно домой не вернусь, буду с вами отступать. Куда я пойду — немцы уже близко». Так меня все и звали потом: «Товарищ начальник еще выше». Это был седьмой день войны. Стали мы отступать.
Что я видела? Под Могилевом бомбят станцию. И там состав с детьми. Их стали выбрасывать в окна вагонов, маленькие дети — три-четыре годика. Недалеко лес, вот они бегут в тот лес. Тут же пошли немецкие танки, и танки пошли по детям. Ничего от этих детей не осталось. От этой картины и сегодня можно сойти с ума. Но в войну люди выдерживали, с ума они сходили после войны. Болели после войны. А в войну язвы желудка зарубцовывались. В снегу спишь, шинелька слабая, а наутро даже насморка нет.
Но самое страшное было впереди, самое страшное — это Сталинград. Какое там поле боя? Это город — улицы, дома, подвалы. Попробуй вытащить оттуда раненого! У меня тело было сплошной синяк. И брюки у меня все в крови. Полностью. Старшина нас ругал: «Девочки, больше нет брюк, и не просите». А у нас брюки засохнут и стоят, от крахмала так не стоят, как от крови, порезаться можно. Пятнышка чистого нет, весной сдавать нечего.
Горело все: на Волге, например, горела даже вода. Даже зимой река не замерзала, а горела. Все горело. В Сталинграде не было ни одного грамма земли, не пропитанного человеческой кровью. Русской и немецкой. И бензином. Смазочным маслом. Там все поняли, что отступать дальше некуда, нельзя нам отступать: или погибнем все — страна, русский народ — или победим. Это всем стало ясно, наступил такой момент. Вслух не говорили, но каждый понимал. Генерал и солдат понимал.
Прибывает пополнение. Молодые такие, красивые ребята. И через день-два все погибают, никого нет. Я уже начинала бояться новых людей. Боялась их запоминать, их лица, их разговоры. Потому что вот они приехали, и вот их уже нет. Два-три дня. Это же сорок второй год - самый тяжелый, самый трудный момент. Был случай, когда из трехсот человек нас осталось к концу дня десять. И когда нас столько осталось, когда стихло, мы стали целоваться, плакать, что мы вдруг живы. Родные все друг другу. Породнились.
На твоих глазах человек умирает. И ты знаешь, видишь, что ничем не можешь ему помочь, у него минуты остались. Целуешь его, гладишь его, ласковые слова ему говоришь. Прощаешься с ним. Ну, ничем ты ему больше не можешь помочь. Эти лица у меня вот и сейчас в памяти. Я вижу их — всех-всех ребят. Почему-то вот годы прошли, а хотя бы кого-то забыть, хотя бы одно лицо. Ведь никого не забыла, всех помню. Всех вижу. Нам хотелось самим им могилки сделать, своими руками, но это тоже не всегда получалось. Мы уходили, а они оставались. Бывало, забинтуешь всю голову, а он у тебя под бинтами умер. И его хоронят с забинтованной головой. Другой, если он на поле боя погиб, он хотя бы в небо смотрел. Или умирает и просит: «Закрой мне глаза, сестричка, только аккуратно». Город разрушен, дома - это, конечно, страшно, но когда люди лежат, молодые мужчины. Ты не можешь отдышаться, ты бежишь. Спасаешь. Кажется, что сил уже нет, больше, чем на пять минут, их у тебя уже не хватит. Но ты бежишь. Март, первая вода под ногами. Валенки надевать нельзя, а я натянула и пошла. Целый день в них ползала, к вечеру они стали такие мокрые, что не могла их снять. Пришлось резать. И не заболела. Поверишь?
Когда в Сталинграде кончились бои, нам дали задание вывозить самых тяжелых раненых на пароходах, баржах в Казань, в Горький. Это уже весна, март — апрель. Но столько еще находили раненых, они были в земле — в окопах, землянках, подвалах. Их было так много, я передать не могу. Это был ужас! Мы всегда думали, когда выносили раненых с поля боя, что их уже не осталось, всех отправили, в Сталинграде самом их нет, а когда все кончилось, то их оказалось столько, что не верилось. Не вообразить. На том пароходе, где я ехала, собрали тех, кто без рук, без ног, сотни заболевших туберкулезом. Мы должны были их лечить, уговаривать тихими словами, успокаивать улыбкой. Когда нас посылали, то обещали, что вот отдохнете, мол, от боев, это как бы даже в благодарность, в поощрение было. А оказалось, что это даже страшнее, чем сталинградский ад. Там с поля боя ты вытащила человека, оказала ему какую-то помощь, отдала - у тебя уверенность: теперь хорошо, его увезли.
Идешь, ползешь за следующим. А тут они все время на твоих глазах. Там они хотят жить, они рвутся жить: «Скорее, сестричка! Скорее, милая!» А тут они отказываются есть, хотят умереть. Они сбрасывались с парохода. Мы их сторожили. Охраняли. Я возле одного капитана даже ночами сидела — у него не было обеих рук, он хотел с собой покончить. И один раз другую сестричку не предупредила, на несколько минут вышла, и он бросился за борт.
Привезли мы их в Усолье, это под Пермью. Там уже стояли новые чистенькие домики, все специально для них. Как пионерский лагерь. Мы их на носилках несем, а они землю зубами рвут. Кажется, ну взяла бы любого в мужья. На руках бы его носила. Возвращаемся на пароходе назад, пустые, отдохнуть можно, а мы не спим. Девчонки лежат-лежат, а потом как завоют. Мы сидели и каждый день писали им письма. Распределили, кто кому пишет. Три-четыре письма в день.
И вот такая мелочь. Я после этой поездки стала прятать в бою свои ноги и лицо. У меня были красивые ноги, я так боялась, что их изуродуют. И за лицо боялась. Вот такая деталь.
После войны я несколько лет не могла отделаться от запаха крови, он преследовал меня долго-долго. Стану стирать белье — слышу этот запах, стану варить обед — опять слышу. Подарил мне кто-то красную блузочку, а тогда же это такая редкость, материала не хватало, но я ее не носила, потому что она красная. Вот этот цвет я воспринимать уже была не способна. Не могла ходить в магазины за продуктами. В мясные отделы. Особенно летом. И видеть куриное мясо, понимаешь, оно очень похоже. Такое же белое, как человеческое. У меня муж ходил. Летом совсем не могла оставаться в городе, старалась хоть куда-то уехать. Как только лето, мне кажется, что сейчас начнется война. Когда солнце нагревало все: деревья, дома, асфальт, — все это запах имело, все пахло для меня кровью. Что бы я ни ела, ни пила, не могла отделаться от этого запаха! Даже чистое белье постелю, а оно мне кровью пахнет.
Майские дни сорок пятого. Помню, что мы много фотографировались. Были очень счастливы. Девятого мая — все кричат: «Победа! Победа!» Солдаты катались по траве — Победа! Били чечетку. Ай-да-я-я-я. Стреляли. Что у кого есть, из того стреляли.
- Сейчас же прекратить стрелять! — приказывает командир.
- Все равно патроны останутся. Зачем они? — не понимали мы.
Что бы кто ни говорил, я слышала одно слово — Победа! И вдруг страшно захотелось жить! А как красиво мы все начнем сейчас жить! Надела все свои награды и попросила, чтобы меня сфотографировали. Почему-то хотелось среди цветов. Сфотографировалась в какой-то клумбе.
Седьмого июня у меня было счастье, была моя свадьба. Часть устроила нам большой праздник. Мужа я знала давно: он был капитан, командовал ротой. Мы с ним поклялись, если останемся жить, то поженимся после войны. Дали нам месяц отпуска.
Мы поехали в Кинешму, это Ивановская область, к его родителям. Я ехала героиней, я никогда не думала, что так можно встретить фронтовую девушку. Мы же столько прошли, столько спасли матерям детей, женам мужей. И вдруг. Я узнала оскорбление, я услышала обидные слова. До этого же кроме как: «сестричка родная», «сестричка дорогая», ничего другого не слышала. А я не какая-нибудь была, я была красивенькая. Мне дали новую форму.
Сели вечером пить чай, мать отвела сына на кухню и плачет: «На ком ты женился? На фронтовой. У тебя же две младшие сестры. Кто их теперь замуж возьмет?» И сейчас, когда об этом вспоминаю, плакать хочется. Представляете: привезла я пластиночку, очень любила ее. Там были такие слова: и тебе положено по праву в самых модных туфельках ходить. Это о фронтовой девушке. Я ее поставила, старшая сестра подошла и на моих глазах разбила, мол, у вас нет никаких прав. Они уничтожили все мои фронтовые фотографии.
Питались тогда по литерам, такие карточки. Мы с мужем сложили свои литеры и поехали их отоваривать. Пришли, это склад специальный, там уже очередь, мы встали и ждем. И вот подходит моя очередь, как вдруг мужчина, который стоял за прилавком, перескакивает через него — и ко мне, целовать меня, обнимать и кричит: «Ребята! Ребята! Я ее нашел. Я ее увидел. Так хотел встретить, так хотел найти. Ребята, это она меня спасла!» И муж мой рядом стоит. А это раненый, я его из огня вытащила. Из-под обстрела. Он меня запомнил, а я? Я разве всех запомню, их сколько было! Другой раз на вокзале инвалид встретил: «Сестра! — узнал. И плачет: — Думал, встречу, на колени стану.» А ноги одной у него нет.
Хватило нам, фронтовым девчонкам. И после войны досталось, после войны у нас была еще одна война. Тоже страшная. Как-то мужчины оставили нас. Не прикрыли. На фронте