К одуряющим ароматам проснувшейся почвы примешивался чуть слышный запах дыма.
"Уже собираются чаёвничать. Значит и я ко времени," — кот быстро вскочил по стволу на одну из толстых нижних веток и деликатно поскреб когтями кору. Радостно зачирикали над головой синицы. Кусок коры с лёгким скрипом отворился внутрь, как самая обычная дверь. Кот прыгнул, на лету кувыркнувшись через себя. Дверь за спиной захлопнулась. Кот превратился в черноволосого, с проседью, маленького мужичка в мохнатой чёрно-серой, словно бы запылённой, душегрейке. Мужичок, пригладив ладонью встопорщенные усищи и бороду, степенно поклонился красному углу:
— Исполать тебе, Никодим, свет Дебрянович. И тебе, Праскева Никодимовна.
— И тебе, Трофим Семёнович, долгих лет, да здоровья, — проскрипел из красного угла сидящий там седобородый старик. Глаза его приветливо сверкнули зеленым. — Садись за стол, коли к обеду пришел. Принеси-ка, дочка, угощение гостю.
Обеденный стол, за которым сидел хозяин, вдруг подрос в ширину, да и горница стала просторнее. Из пола вырос свежим грибочком ещё один стул. Трофим, ещё раз церемонно поклонившись, уселся. Миловидная зелёноволосая лесовичка в синем, печатном сарафане принялась выставлять перед ним миски и плошки с разной снедью.
— Вот суп грибной, вчерашний, ещё тёпленький. Рыжики солёные. Брусника в меду. Скоро и чай доспеет. А вот карасики вяленые. Всё ли у тебя ладно? Всё ли по-старому, Трофимушка?
Зыркнув на лесовичку желтым кошачьим глазом, Трофим кивнул и широко, даже как-то горделиво, улыбнулся.
— Да верно ли у тебя всё по-старому? — недоверчиво прищурился леший. — Прошлый раз, как ты заглядывал, и весна была тебе не красна. Сидел, как сонная муха. А нынче прямо светишься.
— Это потому, Никодим Дебрянович, что я теперь не один.
Лесовичка, едва не уронив блюдо с карасиками, отступила на шаг и недоверчиво посмотрела на гостя. Никодим удивлено поднял замшелую правую бровь.
— Обзавелся я вчера хозяином. Купили мой дом. Жить теперь будут. Такая вот у меня радость.
Лесовичка поставила карасиков на стол и улыбнулась.
— Я теперь, можно сказать, новую жисть начинаю, — гость встопорщил усы, голодно ощерился, схватил с блюда карасика и впился в него зубами.
— Новую жисть? Настоящие хозяева? Не дачники? — с сомнением проскрипел леший.
— Угу, — кивнул Трофим. Доел, аккуратно положил на стол рыбий скелет и по-кошачьи облизал жирные руки.
— А когда переедут? — с ноткой беспокойства спросил Никодим.
— Завтра, — гость уверенно икнул. — А может, послезавтра. Мне-то они не сказывали.
— Ты не томи, Трофимушка. Рассказывай, — Праскева подтолкнула блюдо поближе к гостю. — Как же это всё так устроилось?
— Ну… — протянул Трофим, неспешно берясь за вторую рыбку. — Как школу-то закрыли, так деревня наша совсем опустела. Было у нас четыре школьника в последний год. Митька, Лёшка, да близняшки Рыкины. Понаехали вдруг тётки какие-то, начальские, наговорили непонятных гадостей, понаписали бумажек, да школу и закрыли, — он хищно встопорщил усы и набросился на рыбу так, что пару секунд слышались лишь треск и чавканье. Потом тяжко вздохнул и положил на стол обглоданный скелет. — Вот так. Все деревенские, у кого дети, в то же лето разъехались, кто в райцентр, кто в город. Остались в Никодимовке только старуха Никитишна, да моя прежняя хозяйка, душечка, Вера Николаевна. Всю-то жисть она в этой школе проработала и на пенсии тоже учительствовала, а тут осталась одна. На лето к ней бывшие ученики заезжали иногда, на денёк-другой. Но с каждым годом всё реже. И трёх лет не прожила она без школы. Выходит, в школе и была вся её жисть… А как померла моя душечка, так остался я один в родном доме. Печь не топится. Еды нет. С крыши капает…
— Да ты дело говори! Про свое житье бесхозяйское ты сто раз уже рассказывал, — перебил его Никодим. — А ты, Параська, сходи посмотри, не доспел ли чай?
— Я и говорю. Плохая жисть без хозяина. Из соседей осталась одна Никитишна. Каждое лето к ней внук приезжал, уговаривал в город уехать. И в позапрошлый год приехал, в июне. А она уж месяц, как остыла. У Никитишны кошка была. Манька. Забрал её внук с собой в город. И меня хотел забрать. Звал всё — "кис-кис". Колбасой копчёной приманивал. Добрый человек. Только дурак. Ну, куда я от родимого дома? Не могу я дом бросить. Родная каждая плашка, каждое брёвнышко. Больше ста лет дом простоял. А прежде, на его месте, другой дом был, тоже наш, наследственный. И так из века в век. А что я в ихнем городе?.. Две зимы один жил, в соседях с одной только Никитишной. Да ещё две зимы на всю деревню один, одинёшенек… Пойдешь, бывало, с голодухи, к леснику, за семь вёрст, по морозу, повоешь под окном, выпросишь хоть какой огрызочек, косточку, али мышку поймаешь, птичку… Кабы не твоя доброта, да хлебосольность, Никодимушка, я бы совсем…
— А откуда хозяин в доме взялся, если деток у твоей прежней хозяйки не было? — полюбопытствовала Праскева, ставя на стол поднос с большим фарфоровым чайником, блюдцами и тремя чашками разного вида и цвета. — Вот, извольте, батюшка. Извольте, Трофим Семёнович. Чай нынче на липовом цвету, да с медком, да с брусникой.
— Детишек не было у Веры Николаевны, да случился вот племянник, Алёша. Два только раза прежде он приезжал. Первый раз лет десять назад — познакомиться, да денег в долг у хозяйки моей спросить. Она дала, сколько там у ней было припасено этих бумажек. А второй раз Лёшка приехал, когда Вера Николаевна умерла. Зато на своей машине… Делово-ой.
— Деловой, — кивнул Никодим, сёрбая чай из блюдечка. — Сволочь редкая… Ты брусники-то с мёдом испробуй, да к делу разворачивай.
— Я и говорю. Похоронил Алёшка хозяюшку мою, Веру Николаевну, дом на себя в сельсовете, в Леонидовке, записал, да и снова в город уехал. А вчера вдруг третий раз заявляется. Да с новым человеком. И давай ему мой дом расхваливать, все углы показывать. А хозяин-то новый — внимательный. И в подпол залез, и на чердак. А дольше всего колдовал над этим… Над лехтричеством. И к столбу с проводами, и к коробке лехтрической так и эдак подступал. Всё цифры в бумажку записывал, да пальцем тыкал в какой-то своей маленькой плоской коробочке. А потом говорит Лёшке: "Дом твой — рухлядь. Нижний венец прогнил. Крышу надо менять. Да и место больно глухое. А цену ломишь. Вот сколько могу дать. Продашь, так продавай сейчас. А нет, так я поеду другие дома смотреть". И кажет ему пачку бумажек зелёненьких.
— Зелёненьких? Они-то самые злые, — нахмурился Никодим. — Моему леснику Михал Иванычу, один тут предлагал зелёных бумажек. Да за что? Чтоб одного из ведмедей моих пристрелить! — волосы на бороде лешего встопорщились от гнева, а глаза засветились недобрым алым отливом. — Шкура ему, вишь, понадобилась, ведмежья, пёсьему сыну! Мой Михал Иваныч хошь и дурак, да не сволочь. Он того браконёра скрутил, да и сдал на расправу начальству. Ты зелёных-то бумажек, милок, опасайся. Я от многих уже слыхивал. И с обычными бумажками у людей не всегда добром кончается. А зелёную бумажку человек человеку дает токмо за всякую подлость.
— Ну, ты загнул, Никодим. Зелёная бумажка не вреднее обычной. Просто стоит дороже. За дурные дела, знамо дело, просят больше, чем за обычные. Вот и…
— Да ты о деле давай, Трофимушка, — перебила Праскева.
— Я и говорю о деле. Как стал он мой дом ругать, я аж вскипел весь внутри. Как это рухлядь?! Дом этот ставил мой батюшка, домовой Семён Тихомирович, со своим прежним хозяином Силой Корнеевым! В одна тысяча девятьсот десятом году ставили! А сейчас год который? А дом — почти как новенький! Остальные все, даже те, что позже понастроены, развалились, прогнили. А мой стоит! А что крыша протекла в паре мест, так я тазики подставил, четыре года кружечкой таскаю воду наружу, чтобы через край не лилась и полы мне не гноила.
— Так купил он дом-то у Алёшки? — спросила лесовичка, подливая чаю.
— Купил, — махнул рукой Трофим. — Взял Лёшка деньги, подписал листочки какие-то, сел на свою машину и уехал. А новый хозяин жене своей подмигивает (вдвоем с женой они дом-то смотреть приезжали), да радостно так улыбается. "Не грусти, — говорит, — Маша. Это я так цену сбивал. А дом хороший. Крышу починим, окна заменим, и сто лет ещё простоит. А главное, электричество тут есть и интернет нормально ловится." — Вот какой хозяин! Торговаться мастер и в домах знает толк. Вот только спросить тебя хочу, что за зверь такой — интернет? Как его ловят? С ружьём али силками, капканами? Сам-то я рад-радёшенек, но боюсь, не завел ли я, на беду, браконёров?
— Браконёров? Поживём — увидим, — прокряхтел леший. — Это ты молодец, что меня упредил. Как приедут твои хозяева, присмотрю за ними. А скажи, как они показались тебе? Работящие люди, аль бездельные? Много ли у них коней, коров? Будут они хлеб растить? Садом займутся? Какого уж зверя они интернетом зовут, не ведаю. Но ни лося ни ведмедя я стрелять не дам. Если они что недоброе задумают, твое дело удержать их по хорошему. А не уследишь — пусть на меня не обижаются.
— Эх я, — вдруг хлопнул себя по лбу домовой. — Ведь забыл совсем! — он полез за пазуху и достал батончик в цветной обёртке. — Я ведь к чаю вам принёс угощение. Гостинец из города. С одной стороны только хозяйка его надкусила, да и забыла на подоконнике. Ну я и...
— Ух ты! — лесовичка взяла батончик и стала его с любопытством разглядывать. — На конфету похож. Большой только. Сладкий?
— А то, — расплылся в улыбке Трофим. — Такой сладкий, ажно скулы сводит. А изнутри весь понатыкан орехами. Называется сныкерс. Вот они оставили, а я и сныкал… Эх, теперь заживу! Крышу починят. Печку затопят. Щти, кашу сварят! Конфеты будут с города возить, небось, горстями, да всякие диковины.
— Диковины, — пробурчал Никодим и опасливо куснул городской гостинец. Потом, с трудом разжав челюсти, отдал батончик дочке, брезгливо держа его в двух пальцах вытянутой руки. — Я такое исть не буду. Лучше дубовой коры пожую. В ней зубы-то не застревают. А для сладости у нас мёду полно. Скоро и земляника пойдет, малина…
— Ничего вы, батюшка, не понимаете в городских диковинах. Этот сныкерс, небось, не грызут, а лижут, как карамельные петушки.
— Ну, ладно, — Трофим поднялся со стула и отвесил хозяевам земной поклон. — Спасибо вам за приём, за угощение. Засиделся я в гостях, а мне дом готовить пора. Вдруг и правда завтра приедут?
Хозяева принялись прощаться, да всучили гостю с собой, в дорогу, пакет карасиков. Потом дверь наружу отворилась и домовой, кувыркнувшись через порог, обернулся большим чёрным котом.
В этот раз никто не кувыркался. Лохматый мужичок, тяжело перешагнув через порог лешачьей горницы, прислонился к стене, поставил рядом на пол большой холщовый мешок и вытер рукавом рубахи пот со лба. Пушистая его безрукавная душегрея была распахнута, оголяя тяжко ходивший от одышки живот.
— Что случилось, Трофим свет Семёнович? — Никодим привстал со своего места, тревожно сверля глазами домового. — Нешто снова с немцем война?
Праскева вскочила из-за стола, да так и замерла, прикрыв ладошкой рот и испуганно поглядывая то на гостя, то на батюшку.
— С чего… ты решил что война? — спросил Трофим, унимая одышку. — Тишь да гладь кругом. Просто я к тебе это… с подарочком.
— Тишь да гладь? — леший, облегченно вздохнув, снова уселся. — А последний раз ты, вот эдак, не в кошачьем обличье, а в человеческом, бежал ко мне через лес, помнится, когда узнал, что едут к вам в деревню немцы с войной, — он осуждающе глянул на гостя. Птички снаружи резко перестали чирикать. Дверь в горницу запоздало захлопнулась. Стол чуть подрос в размерах, а на гостевой стороне привычно вскочил грибочек стула. — Очень уж все напужались тогда в лесу. Танк немецкий, это же зверь хуже искаватора. Гремит, трещит, деревья мнёт под себя, как траву. А на крыше пушки с пулеметами! А за пушками-то всё злодеи да разбойники! Такие не только деревню — и лес спалят, и весь мир спалят, не поморщатся. Так уж они всех перепугали… Зайцы плачут. Белки разбежались. У лосихи выкидыш. Параська, как мысли их злые почуяла, так и забилась под лавку, дрожит. Вот и пришлось мне немножко того, этого… Что стоишь столбом, Праскева? Видишь, гость дорогой пришел? Так неси на стол угощение. Нет войны, и слава Роду. Значит будем спокойно разговаривать.
— Да, здорово ты их тогда в лесу запутал! — домовой присел и мечтательно заулыбался. — Мимо Никодимовки провёл, да в самое Болотище заманил самоходные железяки. Так они там и засели намертво, ушли постепенно в жижу по самую маковку… Я потом-то узнал, когда наши солдатики заплутавших немецких танкистов по лесу повыловили, да в моем дому им допрос вели. Был у них злодейский умысел: лесом пробраться хотели в обход, да в тыл нашим главным военным силам ударить! Кабы это дело им удалось, могли бы даже наш город эти немцы забрать, да спалить!
— И гори он синим пламенем, ваш город! В тоём городе, небось, этих мерзостных танков и делают, и искаваторов, и ружей с капканами, и прочую железную дрянь. Да таких же разбойников и учат в живых стрелять, да лес палить, да прочие всякие гадости. Кабы знал я, что город спасаю, я бы ещё подумал сперва.
— Да не город ты спасал, а людей, и других всяких-прочих. Каждый город это ж не только заводы и тракторы. В городах домов многие тысячи. Там люди живут. А кое-где, — Трофим печально вздохнул, — домовые.
— Домовые… — проскрипел Никодим. — Ну, а коль теперь не война, что же ты бежал через лес, не скрываючись? Если увидит кто, знаешь что будет? Нынче у кажного туриста, у кажного прохожего да проезжего в кармане эти, как их… канпухтеры. Увидят что-нибудь новое — и давай кнопки жать, хватаграфировать, да потом друг другу показывать. У моего Михал Иваныча, и то теперь такой ручной канпухтер есть. Я на днях подробненько разглядывал, как он им зверей моих хватаграфирует.
— Это как? — опешил Трофим.
— Как? — леший ловко загреб воздух замшелой ладонью. — Вот эдак, хвать! И графирует. Какой ты есть оно запомнило своим железным глазом и засунуло в цветную картиночку. Картиночку одному покажут, другому, да в газете пропечатают. А газеты-то дураки читать лю-юбят. Начитаются, и пойдут в мой лес искать, где это тут домовые с мешками туды-сюды шастают. И полезут ко мне всякие туристы, да учёные. Всё загадят, замусорят… Что ты на меня зенки вылупил, как на новый сарай? Я ить энто всё не выдумал. Старший братец мой, Щур Дебрянович подробно мне рассказывал… Взялась его детвора туристов пугать. Ну, тех, что ходили костры жечь, да песни петь на Сырую Поляну, к Болотищам. Но нашлись такие, что не сильно спужались. Один, шустрый, щёлк-щёлк своим канпухтером… поймал в картинку его младшенькую, когда она рожи им корчила. Показал, небось, хватаграфию кому попало в городе, и поперли к Щуру туристы пуще прежнего, да учёные всякие. Атопологи, икологи, уфологи и прочая вся хренотень. Уж так они его допекли своим галдежом, да приборами, да мусором. Хорошее ведь место было! Грибное, красивое. А теперь его придётся подтапливать, заболачивать, чтобы их от леса отвадить… А за те немецкие танки Щур, между прочим, до сих пор меня попрекает. Зачем, мол, ко мне загнал. Ржавчины теперь в трясине больше нужного. И лягушки, и кикиморы ругаются.
— Да что нам, батюшка, дядины лягушки? Зачем про них-то к обеду, да ещё про войну эту клятую. Я вот блинов напекла. С грибочками. Угощайтесь. А я пока для чая котелок поставлю.
— Подождите, Праскева Никодимовна, — Трофим вскочил со стула и полез в свой мешок. — Вот вам с батюшкой от меня подарочек. Уж простите, что я шел к вам не скрываючись, но в кошачьем обличье донести к вам такое нет никакой возможности.
Домовой вынул из мешка большой, пузатый тульский самовар, сверкающий начищенной латунью, а следом старый хромовый сапог и латунную дымовую трубу.
Прасковья удивленно ойкнула, да так и села у стены, на вскочившую прямо из пола лавку. Никодим покряхтел, встал из своего угла и, подойдя поближе, осторожно потыкал самовар пальцем.
— Царского времени вещь. Ты ж берег его пуще глаз! И от Лёшки прятал, когда тот, после похорон Веры Николавны, искал, чего бы из дому стащить. Сам же мне сказывал. И от комиссаров ты его прятал, когда твоего Силу Корнеева в Сибирь выселяли. И от колгоспа прятал, когда сельсовет в твоем доме устроили. Только любимой хозяйке своей, Вере Николаевне ты самовар открыл. И то ведь не сразу?
— Всё так, — вздохнул Никодим, с нежностью погладив сверкающую латунь. — Поселилась ко мне Вера Николаевна, со своим супругом, Вадимом Сергеичем. Оба молодые, красивые. Комсомольцы, с города. Глаза горят, ума ни крошки. Книжек три мешка в дом привезли, а сапог на двоих одна пара. Ни топор, ни лопату толком держать не умели. Дом мой сельсоветские им отдали под школу. Так они и стали у меня жить, деревенских деток учить. Один класс в сенях, другой в горнице. Даже года вместе не прожили, как война… Ушел Вадим Сергеич на фронт, да и сгинул там без вести, — Трофим вздохнул и шмыгнул носом. — Сколько мужичков-то наших, Никодимовских, в ту войну кануло. От немцев вышло запустение хуже чем от колгоспа… Целый месяц поблизости от нас пушки стреляли. В доме есть нечего. Того гляди сгорим, как Леонидовка. Ребятенок у хозяйки моей родился мёртвенький. Что ж поделаешь? Дело житейское. Только она больше замуж ни за кого не пошла. Всё ждала своего Вадима. Вдруг вернётся? Вот и вышло, что стала она такая же как я, сиротинушка, — домовой опять шмыгнул носом.
— Сиротинушка… — буркнул Никодим и тоже шмыгнул носом. — И ты показал хозяйке свой самовар. Сколько раз уже рассказывал? Нам-то к чему его даришь? Ты ить четыре зимы сам, живя в одиночку, только этим самоваром и спасался.
— Спасался. Да думал, как новый хозяин заведётся, самовар ему подарю! Вот завелся хозяин и что? Увидал самовар. "О! — говорит, — Анти-кварная штука!" Полюбовался, да и кинул его в кладовку, под рогожу.
— Как же они чай-то пьют? — удивилась Праскева. — В котелке кипятят?
— В пластмассовой банке с откидной крышечкой. Лехтрочайник называется. Воду кипятит лехтричеством, от розетки. А потом наливают кипятню сразу в стакан. В стакане заварка в пакетике. Пакетик сам какой-то пластмассовый, да в нём чай никудышный, половина ароматов обманные.
— Обманные? Как в том сныкерсе, — сокрушенно покачал головой леший. — Эдак люди скоро совсем одичают, отучатся от нормального вкуса.
— Ведь раньше как, когда я был маленький? — продолжал вспоминать Трофим. — Сядут хозяин с хозяйкой с детишками за стол. Во дворе самовар поставят. Настрогают сухих щепочек, разожгут, сапогом раздуют, да поставят потом трубу. Труба дымит, вода греется. Как вода вскипит — её в чайник с заварочкой. Потом чайник на самовар. На чайник бабу тряпичную, чтобы хорошо всё напарилось. Самовар на стол, да и за трапезу. Смотришь на них из-под печки, али с полатей, дымок самоварный да пар заварочный нюхаешь, и душа замирает радостно. Вот он дом, вот оно благолепие! А как люди уйдут, можно и самому чайком себя побаловать, бараночкой… А теперь что же, совсем чаю нормального не пить? Давай хоть тебя, Никодим Дебрянович пить чай с самоваром научу. А, Праскева Никодимовна? В котелке оно у вас, конечно, хорошо получается. Но с самоваром-то лучше. Ну, позвольте, я быстро покажу, как что делать. Уважьте меня, бедолагу. Примите подарочек. И вам будет улучшение, и мне облегчение. Хоть у вас в гостях добрый, самоварный чай буду пить.
В этот раз пить самоварный чай они наладились "на балконе" — на раскидистых ветвях дуба, ближе к его макушке. Для наставших теплых денёчков место было самое удобное. И тень от ветвей, и солнышко пригревает, и весь почти лес как на ладони.
— Хозяева твои, люди, видать, совсем городские. Да других, небось, уже и не осталося. Одни консомольцы, — философствовал леший, запивая оладьи чаем с мятой и малиновым листом. — Почти месяц живут, а огород не копан. Картошку надо садить, хлеб сеять, а они… И скотины не держат.
— Конь-то у них есть. Железный, как у нынешних людей положено, — вступился за хозяев домовой. — Сильный конь. Вороной. Джипой звать. И хозяин мой, Олег Иванович, и хозяйка, Мария Станиславна, лихо им править умеют. Четверых конь везет, не спотыкается. Да ещё тележку полную тянет. Зачем хозяину другие кони? Живых коней кормить надо, поить, чистить, навоз убирать. А этому — налил бензину в дырочку, он весь день и бегает. Добрый конь. Лучше трактора. И вездеходный. По любой грязи.
— Вездеходный — это хорошо, — усмехнулся в усы Никодим. — Чем вездеходнее машина, тем дальше в лес она проедет, прежде чем застрять окончательно.
— И вовсе они не комсомольцы. Нету теперь комсомольцев.
— Нету? Что-то скоро они повымерли.
— Не вымерли. Вера Николавна говорила, что все перекрасились сразу, как совецка власть закончилась. И теперь у них в городе не комса, а эта… дерьмократия.
— Раньше, помню, князья в городах правили. Потом царь, — леший начал загибать пальцы, — Один, другой… да много их было. Потом комиссары. А теперь, выходит, правит в городе всякое… Ну, хоть называют себя как есть, без вранья, не то, что прежние. А суть-то ихнюю я сразу почуял, когда оне школу закрыли. Раз твои хозяева не консомольцы, то и в красном углу у них, поди, не комса всякая, а какой-нить Спас, али Никола-угодник? Или, слыхал я, в дальних лесах родноверы опять завелись. Костры жгут на Купалу, идолам кланяются. Твои-то из каких?
— Ройтер у них в красном углу, — буркнул домовой. — Чёрная така коробочка. Сидит, гудит, мигает лампочкой. Интернет раздает. Я сперва-то думал, люди православные, как прежний мой хозяин, Сила Иванович. Сами — Олег да Марья. И у сыновей имена, видать, из святцев — Родион да Аникей. Но нет. Оказалось, главный бог у них — канпутер. В канпутере у них службы. В канпутере у них иконки. Перед канпутером у них и заутреня, и обедня, и вечеря, и детям сказки, и работа, и чай с конфетами.
— Перед канпухтером? Перед этой железной коробочкой, какую мой Михал Иваныч в кармане таскает?
— Не-ет. Такая коробочка — это слабый канпутер, дохленький. Он так и называется смаркфон. Ни телефон, ни канпутер. Так, зверушка карманная. У моих канпутер большой, толстый. Стоит в углу, гудит, думу думает. От него проводочки повсюду. У большого канпутера две служки — Мышка и Клава. Люди жмут на них кнопочки, и канпутер понимает, чего людям хочется. А морда-то у канпутера большая, плоская, шириной, как окно. Манитор называется. Вот и манит она всех, развлекает картинками. Это большой канпутер, хозяйский. Есть ещё хозяйкин, помельче, с большую книжку размером. Ну и эти, смаркфоны у всех, само собой. И у деток свои смаркфоны. Детки малые. В школу им ещё рано. Буквы толком не знают, а туда же. Кругом птички, цветы, букашки, травушка! А эти дома сидят и в смаркфон пальцем тыкают. Родителям не досуг детьми заняться. Хозяин всё в доме вверх дном поставил ремонтом своим. А у хозяйки дидлайн. Ей и суп-то сварить некогда. Всё сидит в своем канпутере, пишет буковки да циферки. Как дети начнут шалить — она сунет им смаркфоны, и снова в канпутер, — Трофим сокрушенно покачал головой и даже отставил в сторону кружку с чаем.
— А ты на что? — возмущенно встопорщил бороду леший. — Ты же в доме главный! Раз хозяйка за детьми не следит, пусть хозяин её поучит плёточкой! Да и ты её напужай. Постучи под печкой, повой волком в трубе. Может хозяева и образумятся?
— Да не со зла она. Работа у ней такая в канпутере. Дидлайн значит — сдохни, но к сроку всё чтобы сделалось. Пока хозяин строит, хозяйка за двоих за канпутером отдувается. Ну да я теперь её выручаю порой. Уж больно мальчишки хорошие, смышлёные. Родиону пять лет. Аникею того меньше. Как увижу, что детки опять в свои смаркфоны утупились, так оборачиваюсь котом, да лезу к ним играть, — на лице домового расплылась блаженная улыбка. — Супротив кота любой смаркфон — дело скучное. Уж они меня и гладят, и ловят, и в веревочку, и в прятки со мной…
— Эх, Трофимушка, — вздохнул Никодим. — Когда ты о своих-то детках подумаешь? Вошел уже в возраст. Хозяевами снова обзавелся. Жениться пора.
— А что, детки-то людские тебя не обижают? — вмешалась покрасневшая вдруг Праскева. — А взрослые? Ты что же, теперь, как кот, открыто по дому ходишь, не прячешься?
— Хожу. Сперва хозяева удивлялись, откуда, мол, такой котище к ним приблудился. Но, похоже, привыкли. Даже дали мне прозвище.
— Прозвище? — переспросил Никодим, макая оладушек в мёд.
— Прозвище мне хозяин придумал, — домовой приосанился и расправил усы. — Называют меня по иностранному, Шрёдингер. А иногда и ласково, Шрёдя.
— Шрёдя? — почесал бороду леший. — Мудрёно. Да и сами хозяева мудрёные. Сколь смотрю за ними — не пойму, с чего живут? На огороде ничего не ростят. Дома не рукодельничают. Крышу починили, окна заменили, огород весь изрыли искаватором, да на том, видать, зелёные бумажки закончились? Анбар пустой, погреб пустой. Запасов не делают. Еду, небось, за бумажки покупают, в сельпо, в Леонидовке? Эдак скоро у них и цветные бумажки закончатся. Будете зимой голодать, как при колгоспе.
— Не закончатся. Работа вся у них в канпутере, и деньги в канпутере. Не пойму пока, как так получается. Но за то, что они в канпутере делают, кто-то денежки им, видать присылает. Это всё интернет. В нём они и сеют, и пашут, и доят, и капусту рубят. Интернет, он… как пруд. Только большой-пребольшой. Больше деревни. Больше леса…
— Больше леса стоячего, — усмехнулся леший, — выше облака ходячего?
Трофим задумчиво поглядел наверх, на редкие, ползущие с запада облака.
— Может и выше. Кто ж его измерит-то? Большой пруд. А в нём, стало быть, сети. И по тем сетям канпутеры тянут друг у друга то одно, то другое.
— А по разному. Есть сети, как проводочки обычные. Есть пластмаски какие-то. А есть сеть незаметная, магнитная. Ни на ощупь, ни глазу не видная. А канпутерам всё едино. Они через любую сеть знай себе тянут всякую формацию. Как рыбу неводом. Тянут, потянут, а её в том пруду меньше никак не становится.
— Меньше не становится? — с сомнением переспросил Никодим. — Твой хозяин не колдун ли часом?
— Может и колдун. Да только в городе таких колдунов теперь многие тысячи. Могут они через канпутер друг другу картинки слать. Могут разговаривать. Могут даже как ты, через блюдечко с яблочком.
Леший подпер бороду кулаком. Задумался.
— Коли люди эдак колдовать навострились, может теперь среди них дураков поубавится? Может, заживем ещё хорошо да с песнями, как в старину?