«Тройка» — одна из самых известных и выдающихся картин Василия Перова, повествующая о трудностях крестьянской жизни. Написана была в 1866 году. Её полное название — «Тройка. Ученики мастеровые везут воду"
Проблеме детского труда художник уделял особое внимание. Все сюжеты были взяты из жизни и каждая последующая картина вызывала у зрителя чувство глубокого сострадания и сопереживания. Тем не менее, «особенным полотном» стала именно «Тройка». Отчасти это связано с сопровождающей картину историей, наполненной душевными муками, переживаниями и болью. Этой историей поделится сам автор, в коротком рассказе «Тетушка Марья». Василий Григорьевич был не только выдающимся художником, но и талантливым, интересным рассказчиком.
«Несколько лет тому назад я писал картину, в которой мне хотелось представить типичного мальчика. Долго я его отыскивал, но, несмотря на все поиски, задуманный мною тип не попадался.
Однако раз весной, это было в конце апреля, в великолепный солнечный день я как-то бродил близ Тверской заставы, и навстречу мне стали попадаться фабричные и разные мастеровые, возвращающиеся из деревень, после Пасхи, на свои тяжелые летние работы; тут же проходили целые группы богомольцев, преимущественно крестьянок, шедших на поклонение преподобному Сергию и московским чудотворцам; а у самой заставы, в опустелом сторожевом доме с заколоченными окнами, на полуразвалившемся крыльце я увидел большую толпу усталых пешеходов.
В стороне я заметил старушку с мальчиком. Старушка что-то покупала у вертлявого разносчика. Подойдя ближе к мальчику, я невольно был поражен тем типом, который так долго отыскивал. Я сейчас же завел со старушкой и с ним разговор и спросил их между прочим: откуда и куда они идут? Старушка не замедлила объяснить, что они из Рязанской губернии, были в Новом Иерусалиме, а теперь пробираются к Троице-Сергию и хотели бы переночевать в Москве, да не знают, где приютиться. Я вызвался показать им место для ночлега. Мы пошли вместе.
Я между тем обдумывал, как бы начать с ней объяснение по поводу моего намерения написать ее спутника. Не придумав ничего лучшего, я начал с того, что предложил ей денег. Старушка пришла в недоумение и не решалась их брать. Тогда уже, по необходимости, я сразу высказал ей, что мальчик мне очень нравится и мне бы хотелось написать с него портрет. Она еще более была удивлена и даже как будто оробела.
.... Я решился тогда на последнее средство и начал уговаривать пойти со мною. На это последнее старушка согласилась. Придя в мастерскую, я показал им начатую картину и объяснил в чем дело.
Она, кажется, поняла, но тем не менее упорно отказывалась от моего предложения, ссылаясь на то, что им некогда, что это великий грех, да, кроме того, она еще слыхала, что от этого не только чахнут люди, но даже умирают. Я по возможности старался уверить ее, что это неправда, что это просто сказки, и в доказательство своих слов привел то, что и цари, и архиереи позволяют писать с себя портреты, а св. евангелист Лука был сам живописец, что есть много людей в Москве, с которых написаны портреты, но они не чахнут и не умирают от этого.
Старушка колебалась. Я привел ей еще несколько примеров и предложил ей хорошую плату. Она подумала, подумала и, наконец, к моей великой радости, согласилась позволить снять портрет с ее сына, как оказалось впоследствии, двенадцатилетнего Васи. Сеанс начался немедленно. Старушка поместилась тут же, неподалеку, и беспрестанно приходила и охорашивала своего сына, то поправляя ему волосы, то одергивая рубашку: словом, мешала ужасно. Я попросил ее не трогать и не подходить к нему, объясняя, что это замедляет мою работу.
Мальчик сидел хорошо, а тетушка Марья много говорила. Но потом начала позевывать и крестить свой рот, а наконец, и совсем задремала. Тишина настала невозмутимая, продолжавшаяся около часу.
Марья спала крепко и даже похрапывала. Но вдруг она проснулась и стала как-то беспокойно суетиться, ежеминутно спрашивая меня, долго ли я еще их продержу, что им пора, что они опоздают, время-де далеко за полдень и нужно бы давно им быть в дороге. Поспешив окончить голову, я поблагодарил их за труд, рассчитался с ними и проводил их. Так мы и расстались, довольные друг другом.
Прошло около четырех лет. Я забыл и старушку и мальчика. Картина давно была продана и висела на стене известной в настоящее время галереи г. Третьякова. Раз в конце Страстной недели, возвратившись домой, я узнал, что у меня была два раза какая-то деревенская старуха, долго дожидалась и, не дождавшись, хотела прийти завтра. На другой день, только что я проснулся, мне сказали, что старуха здесь и ждет меня.
Она стояла, опираясь на длинную палочку, со спирально вырезанной корой; ее нагольный полушубок был опоясан какою-то тесьмой; веревка от котомки, закинутой на спину, стянула воротник ее полушубка и оголила исхудалую, морщинистую шею; ее неестественной величины лапти были покрыты грязью; все это ветхое, не раз чиненное платье имело какой-то печальный вид, и что-то пришибленное, страдальческое проглядывало во всей ее фигуре. Я спросил, что ей нужно.
Она долго беззвучно шевелила губами, бесцельно суетилась и, наконец, вытащив из кузова яйца, завязанные в платочек, подала их мне, прося убедительно принять подарок и не отказать ей в ее великой просьбе. Тут она сказала мне, что знает меня давно, что года три назад она была у меня и я списывал ее сына, и, насколько умела, даже объяснила, какую я писал картину. Я вспомнил старушку, хотя и трудно было узнать ее: так она постарела в это время!
Я спросил ее, что привело ее ко мне? И только я успел произнести этот вопрос, как мгновенно все лицо старушки как будто всколыхнулось, пришло в движение: нос ее нервно задергался, губы задрожали, маленькие глазки часто-часто заморгали и вдруг остановились. Я подал ей воды. Она отказалась. Предложил ей сесть — она осталась на ногах и все плакала, утираясь мохнатою полою своего заскорузлого полушубка. Наконец, наплакавшись и немного успокоившись, она объяснила мне, что сынок ее, Васенька, прошлый год заболел оспою и умер. . Она не винила меня в его смерти, — нет, на то воля Божия, но мне казалось самому, как будто в ее горе отчасти и я виновник.
Я заметил, что она так же думала, хотя и не говорила. И вот, похоронивши свое дорогое дитя, распродавши весь свой скарб и проработавши зиму, она скопила деньжонок и пришла ко мне с тем, чтобы купить картину, где был списан ее сынок. Она убедительно просила не отказать ей в ее просьбе. Дрожащими руками развязала она платок, где были завернуты ее сиротские деньги, и предложила их мне. Я объяснил ей, что картина теперь не моя и что купить ее нельзя. Она опечалилась и начала просить, нельзя ли ей хоть посмотреть на нее.
Я ее обрадовал, сказавши, что посмотреть она может, и назначил ей на другой день отправиться со мной; но она отказалась, говоря, что уже дала обещание Страстную субботу, а также и первый день Светлого праздника пробыть у св. угодника Сергия, и, если можно, то придет на другой день Пасхи. В назначенный день она пришла очень рано и все торопила меня идти скорее, чтобы не опоздать. Часов около девяти мы отправились к г. Третьякову. Там я велел ей подождать, сам пошел к хозяину, чтобы объяснить ему в чем дело, и, разумеется, немедленно получил от него позволение показать картину. Мы пошли по богато убранным комнатам, увешанным картинами, но она ни на что не обращала внимания.
Придя в ту комнату, где висела картина, которую старушка так убедительно просила продать, я предоставил ей самой найти эту картину. Признаюсь, я подумал, что она долго будет искать, а быть может, и совсем не найдет дорогие ей черты; тем более это можно было предположить, что картин в этой комнате было очень много.
Но я ошибся. Она обвела комнату своим кротким взглядом и стремительно пошла к той картине, где действительно был изображен ее милый Вася. Приблизившись к картине, она остановилась, посмотрела на нее и, всплеснув руками, как-то неестественно вскрикнула:
«Батюшка ты мой! Родной ты мой, вот и зубик-то твой выбитый!»
– и с этими словами, как трава, подрезанная взмахом косца, повалилась на пол. Предупредивши человека, чтобы он оставил в покое старушку, я пошел наверх к хозяину и, пробывши там около часу, вернулся вниз посмотреть, что там происходит.
Следующая сцена представилась моим глазам: человек, с влажными глазами, прислонившийся к стене, показал мне на старушку и быстро вышел, а старушка стояла на коленях и молилась на картину. Она молилась горячо и сосредоточенно на изображение ее дорогого и незабвенного сына. Ни мой приход, ни шаги ушедшего слуги не развлекли ее внимания; она ничего не слыхала, забыла обо всем окружающем и только видела перед собой то, чем было полно ее разбитое сердце. Я остановился, не смея помешать ее святой молитве, потом подошел к ней и спросил: нагляделась ли она на своего сына?
Старушка медленно подняла на меня свои кроткие глаза, и в них было что-то неземное. Они блестели каким-то восторгом матери при нечаянной встрече своего возлюбленного и погибшего сына. Она вопросительно остановила на мне свой взгляд, и было ясно, что она меня или не поняла, или не слыхала. Я повторил вопрос, а она тихо прошептала в ответ: «Нельзя ли к нему приложиться», — и показала рукой на изображение. Я объяснил, что этого нельзя, по наклонному положению картины.
Тогда она стала просить позволить ей еще насмотреться в последний раз в ее жизни на ее милого Васеньку. Я ушел и, возвратившись с хозяином г. Третьяковым часа через полтора, увидел ее, как и в первый раз, все в том же положении, на коленях перед картиной. Она нас заметила, и тяжелый вздох, более похожий на стон, вырвался из ее груди. Перекрестившись и поклонившись еще несколько раз до земли, она проговорила:
«Прости, мое дорогое дитя, прости, мой милый Васенька!» — встала и, обернувшись к нам, начала благодарить г. Третьякова и меня, кланяясь в ноги. Г. Третьяков дал ей несколько денег. Она взяла и положила их в карман своего полушубка. Мне казалось, что она это сделала бессознательно.
Я, со своей стороны, обещал написать портрет ее сына и прислать ей в деревню, для чего взял ее адрес. Она опять повалилась в ноги — немало было труда остановить ее от изъявления такой искренней благодарности; но, наконец, она как-то успокоилась и распрощалась. Сходя со двора, она все крестилась и, оборачиваясь, кому-то низко кланялась. Я также простился с г. Третьяковым и пошел домой.
На улице, обгоняя старушку, я посмотрел еще раз на нее: она шла тихо и казалась утомленной; голова ее была опущена на грудь; по временам она разводила руками и о чем-то сама с собой разговаривала. Через год я исполнил свое обещание и послал ей портрет ее сына, украсивши его вызолоченною рамкою, а спустя несколько месяцев получил от нее письмо, где она мне сообщала, что «лик Васеньки повесила к образам и молит Бога о его успокоении и моем здравии».
Все письмо от начала до конца состояло из благодарностей. Вот прошло добрых пять или шесть лет, а и доныне нередко передо мной проносится образ маленькой старушки с ее маленьким личиком, изрезанным морщинками, с тряпицею на голове и с заскорузлыми руками, но великой душой. И эта простая русская женщина в ее убогом наряде становится высоким типом и идеалом материнской любви и смирения.